Романтики

(Отрывок из повести Евгения Мамонтова)

Режиссер театра музыкальной комедии Мавракевич любил шампанское и классическую оперетту. В свои лучшие годы он блистал на профессиональной сцене в роли Бони в «Сильве». Сопровождая шампанское эпикурейскими закусками, он располнел, но танцевал с прежней легкостью и с удовольствием кидался на сцену показывать «как надо это делать по-настоящему» Он был из числа тех людей, которые согласны работать бесплатно.
В его кабинете висели репродукции картин Дега и Тулуз-Лотрека. Перед премьерой он неделями жил в театре и спал здесь на диване. На стене в фойе были фотографии артистов в театральных костюмах. Прогуливаясь мимо них, Мавракевич улыбался, останавливаясь то пред одной, то перед другой. Женщины, одетые по моде конца XIX века, воплощали его представление об идеале.
Это был особый мир, без страданий, без боли, без смерти и Мавракевич предпочитал его всем прочим. Более того, он считал, что если рай существует, то это оперетта. У Бога достаточно сил, чтобы поддерживать это лучистое и хрупкое очарование вечно. Мавракевич своими скромными усилиями создает его лишь на два часа, каждый вечер, кроме понедельника. Но в целом усилия обоих совпадали.
Его кумиром была Аннелизе Ротенберг, которую он еще мальчишкой видел в роли Сильвы во время гастролей Баварской Государственной оперы.
Мавракевич был холост, так как оперетта была для него не только профессией, но и философией жизни. Трудно было найти женщину, которая могла с этим примириться. Людей произносящих слово «оперетка» Мавракевич считал напыщенными дураками.
Мавракевич не носил бороды и усов, но за черные густые брови и низкий голос его прозвали в театре Карабас-Барабас. Его любили, и он любил своих артистов и страшно ревновал. Героя-любовника Самсонова переманила красноярская музкомедия и Мавракевич страдал, переживая это, как другой переживал бы измену. Актрису Люсю Голубкину, блистательную Розалинду в «Летучей мыши», увлек и бросил, хамоватый выжига Перфилин, владелец щебеночного завода. Голубкина отравилась. Мавракевич поднял на ноги врачей, оплатил отдельную палату в больнице, навещал ее и плакал у кровати Голубкиной, как ребенок над сломанной куклой.
Перфилина он приказал не пускать в театр. Если бы это был девятнадцатый век, он просто убил бы его на дуэли.
Только пошляки шушукались по поводу Мавракевич и Голубкиной. К тому же все в театре знали, главный заводит роман только с Сильвой.
Это был некий пунктик Мавракевича. В разные годы у него были Сильва из Одесского театра, Сильва из Харьковского, из Хабаровского…и еще несколько женщин, не имеющих отношения к театру, но достойных по своей внешности и характеру быть Сильвой Вареску. Последнее время ему все реже встречался этот пленительный тип. И даже актриса гастролировавшей у них прошлым летом труппы оставила его равнодушным. «Это не Сильва», — сказал он после спектакля, пожимая плечами.
Про себя он считал это еще одним доказательством тому, что мир идет не в ту сторону и человеческая порода вырождается. «Еще чуть-чуть и Сильва выйдет в джинсах, — говорил он обреченно. — «Хотя, — усмехался, — наверняка уже выходила у кого-нибудь, да только я не видел, Бог упас».
«Юлий Маркович, — обращался он к администратору, высокому, худому человеку по фамилии Риф, — вот скажите какой, по-вашему, должна быть Сильва?» Администратор хмурился, улыбался и говорил. Он вообще славился своими необыкновенными ответами. Так, однажды на гастролях, когда его спросили, будут ли наконец рабочие монтировать декорацию, Риф ответил: «С рабочими я договорился. Рабочие не придут».
— Сильва это дразнящее обещание счастья, — говорил Риф.
— Хорошо, пусть так, — морщился недовольный этим выспренним ответом режиссер и начинал свой излюбленный исторический экскурс, в котором он подробно перечислял все мало-мальски заметные постановки великой оперетты.
Мавракевич никогда не говорил о погоде, о ценах, о политике. Он мог говорить только о театре. Если речь заходила о футболе, он вспоминал, как в 79 году коллектив драмтеатра устроил товарищеский матч с артистами музкомедии, если об автомобилях, то ему вспоминался случай, как главный дирижер оперного театра пригласил однажды покататься с ним молоденькую хористку. Весь мир с калейдоскопом событий вращался у него исключительно вокруг сцены. Мавракевич был убежден, что если где-нибудь на Кольском полуострове, в какой-нибудь экспериментальной шахте, добывается некая уникальная руда, то в конечном и своем высшем смысле это тоже служит торжеству и утверждению театра.
Мало кто знал о том, что этот жизнерадостный толстяк, говорун и бонвиван по предписанию врачей должен придерживаться особой диеты и не совершать резких движений, «какое уж там танцевать с вашим сердцем».
Но многие помнили сокрушительный приступ, когда в фойе театра он упал навзничь и его увезла скорая. Врач сказал, что ему нужно оставить хлопотливую должность главного режиссера, если он хочет еще пожить. «Без театра не хочу, — сказал Мавракевич. — Вот поставлю еще раз Сильву, а там…»
Каким образом этот человек мог выйти на сервер знакомств? Может быть, он искал в сети материалы о Даниэле Миле, исполнявшей партию Прекрасной Елены в одноименной оперетте Оффенбаха, и ввел неверный адрес? Маловероятно. Но…на одной из страниц сервера перед ним вдруг предстал именно тот тип женщины, который он давно искал. Мавракевич взволновался как Карабас при виде золотого ключика.
Он немедленно списался с синеглазой незнакомкой. Просто для того, чтобы убедиться в ее реальности. И эта реальность немедленно его очаровала. Удивительная девочка знала, кто написал «Веселую вдову». Для Мавракевича уже этого было в принципе достаточно, но провидение оказалось щедрее, чем он мог надеяться. Оказалось, что Лина сама занимается танцами и любит театр. Она перечислила ему несколько московских премьер этого сезона, на которых побывала, когда навещала своего дядю. Мавракевич писал ей каждый день и не преставал восхищаться.
Но свидания он ей не назначал. Как ни странно, он боялся ее увидеть. Он не боялся показаться ей старым и неинтересным. Ему было страшно за созданный идеал, который может быть разрушен всего лишь одним жестом. Дело в том, что Сильва не должна была делать очень многих вещей. Она не должна была лузгать семечки, сморкаться на землю, зажав одну ноздрю большим пальцем, разговаривать по телефону сидя в туалете, носить кеды, говорить слово «жопа», пить пиво (особенно из горлышка), курить, если сигарета не вставлена в красивый мундштук, носить бейсболку.
Все свои спектакли Мавракевич ставил в состоянии влюбленности. Каждый из них можно было считать посвященным той женщине, которой он был увлечен в период постановки. И вот теперь он, кажется, нашел музу, для последней в его жизни Сильвы и очень боялся, что какой-нибудь пустяк может разрушить очарование. Поэтому он не хотел видеть Лину.
Он спускался по улице, и плотное зимнее пальто казалось уже тяжелым, с крыш капало, и вся улица блестела и пахла по-весеннему. И эти запахи он ловил с той же радостной остротой, что и в детстве, когда на этом самом месте возле подворотни, отец, прогуливаясь с ним за руку, встретил молодого дирижера Омелянского и надолго разговорился с ним о будущей постановке Риголетто, а шестилетний Мавракевич ковырял палочкой душистую весеннюю грязь и даже успел соорудить небольшую запруду на одном из ручейков. Он остановился, и на миг ему показалось, что с тех пор он не сходил с этого места, а просто пронеслось каким-то образом 50 лет. Но, скорее всего, это иллюзия и не было никаких 50 лет, потому что пахнет совершенно так же, и те же выщербленные кирпичи темнеют на своде старой арки. И Мавракевич захлебнулся этим горьким и чарующим, и стоял без шапки, заглядевшись с искаженным лицом на сверкающую лужу…
На следующий день, проходя мимо театрального буфета, администратор Риф увидел, что главный беседует со стариком Кондратьевым. Кондратьев был последним представителем уникальной в своем роде династии театральных буфетчиков. С двенадцати лет он помогал своему отцу, который держал буфет еще в театре Мейерхольда, и прекрасно помнил, что именно имели обыкновение заказывать Бабанова или Эраст Гарин. Кроме этого он прекрасно помнил все постановки во всех театрах, а их было больше двадцати, фамилии всех режиссеров, актеров, балетмейстеров, художников и даже костюмеров. Специалисты, писавшие книги по истории театра благоговели перед стариком, доподлинно знавшим, с каким именно кремом пирожные предпочитала Зинаида Райх.
Мавракевич всегда приходил побеседовать с ним, просто так, про старые времена. В этих разговорах он черпал вдохновение перед новой работой. Своим простым, без всякого пафоса рассказом Кондратьев, подобно шаману, вызывал тени великих. Мавракевич сладко содрогался, чувствуя себя, пусть лишь чуточку, крупицей, причастным им по ремеслу и заряжался этим метафизическим соприкосновением.
«Будет ставить», — заключил про себя проницательный Риф.
На премьеру Мавракевич пригласил Лину. Теперь было можно. Она ответила в письме, что с удовольствием придет, и он оставил для нее пригласительный. Контрамарка лежала на служебном входе в театр. Кроме того, Мавракевич приказал вахтеру лично проводить Лину к любому из билетеров, который уже отведет ее в директорскую ложу.
Сам он никогда не смотрел свои премьеры из ложи, занимал какое-нибудь место в партере, чтобы лучше видеть реакцию публики. Дали третий звонок, а Лина все еще не появилась. Наконец, когда стал меркнуть свет в зале, Мавракевич увидел, что опоздавшая девушка заняла свое место. Он не мог разглядеть ее толком и, выждав время, шепотом попросил театральный бинокль у соседки.
Бледненькая, совсем без косметики, с темными, но отнюдь не черными, как на фото, волосами, туго стянутыми в хвостик на затылке. В какой-то футболочке на плоской груди. Самая обыкновенная. «Да, — сказал он, возвращая бинокль. — Хорошо, что заранее увидел». За пять минут до конца первого действия он поднялся к себе в кабинет, нужно было сделать один звонок. В коридоре его на секунду остановил главный художник театра Зотов: «Степан Аркадьевич — аншлаг!» «Да», — улыбнулся Мавракевич. «Я там свою племянницу в директорскую провел, ничего? Было одно место» Мавракевич не сразу сообразил: «А-а, ну да, конечно…» Спустился на вахту служебного входа. Контрамарку никто не забирал. Но сейчас ему было некогда об этом думать. Предстоял еще второй акт.
На банкете в честь премьеры он теперь делал не больше глотка сухого вина. Когда все разошлись, вышел еще раз в фойе второго этажа, смотрел на город. Где-то за спиной уборщица домывала пол. Старик Кондратьев надевал пальто, запирая буфет.
Что делает Бог, когда он не ставит оперетты?
На столе стояли пластмассовые стаканчики с недопитым шампанским и бумажные тарелки. Поблескивали несколько нитей серпантина.

Иллюстрация Инги Букреевой. Опубликовано в бортовом журнале «Владивосток Авиа» № 43, 2010 г.

0 Comments

Comments RSS

Leave a comment

Allowed tags: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>